Я ВСЕ ПОНЯЛ, МАМА!

(Рассказ опубликован в журнале "Берега Тавриды"б № 3-4 2013)

 

- Пошли в «Мак Дональд»?!

- А может, по кебабу?

- Не, лучше в «Мак»!

- Ну, ладно!

- Но если ты….

- Ладно, идем в «Мак!»

- Тебе здорово попало за то, что вчера поздно домой пришел?

- Нет, матери некогда было. Братишка заболел, она ему весь вечер компрессы ставила.

- Мать у тебя ничего. Моя сразу орать начинает, а твоя молчит…

- Бывает, и моя… нет, не орет, но посмотрит так, что лучше бы уж заорала.

- Строгая?!

- Ей без отца тяжело.

- За что отца-то твоего?

- Взял духи в магазине. Хотел матери на восьмое подарок сделать.

- Ты чё, за духи не сажают!

- А он поехал на продавщицу. Та перепугалась, а полицейские у него потом перочинный нож в кармане нашли…

- Свои у них тоже воруют, сам видел...

- Ну… свои – это свои…

 

В Мак Дональде было полно народу и я с трудом протискивался к дальнему столику у окна. Какой-то парень подставил мне ножку, и я чуть не навернулся со своим подносом. Ну, выругался я по-чеченски и добавил пару слов по-русски, поставил поднос на стол и вернулся к тому парню. Их за столиком было трое.

- Ты это нарочно,- сказал я, - а ну, отойдем в сторонку!

Парень встал и спокойно пошел со мной в подвал, туда, где туалеты. В коридоре никого не было, ну, я и дал ему, легонько так ткнул кулаком в бок. А он даже не шелохнулся. Я разозлился и  снова хотел дать ему посильнее, но он увернулся и сказал без злости:

- Э, да ты не австриец... А я думал, ты австриец…

- Ну и что?

- Ты похож на австрийца.

- Я – чечен!

У многих чеченов светлые волосы и светлые глаза, меня, и правда, в Австрии уже не раз за своего принимали.

- А я думал ты австриец, - не унимался парень.

- А ты кто, - спросил я?

- Мы из Боснии. Прости, брат. Мы ведь братья, мусульмане, нам нельзя ссориться. Я был не прав. Прощаешь?

- Ладно, - сказал я.

Когда так просят, злиться уже невозможно.

В это время по лестнице спускалась девушка, и мы лба уставились на нее. Она была прехорошенькая, в цветастой юбочке выше колен, а сверху всего ничего, какой-то лоскут, и живот голый. Мы пялились на нее, пока она не скрылась за дверью.

Сашка ждал меня.

- Что случилось?

Я рассказал. Сашка пожал плечами:

- Идиот.

Это он про того парня.

Мы поели и потом медленно тянули колу из соломинок. Тот парень и его друзья тоже сидели, хотя уже давно расправились со своими гамбургерами. Обрывки их разговора долетали и до нас. Ты что, это так оставишь, говорили двое тому парню, с которым я уже разобрался. Боснийский – тоже славянский язык, так что понять их было несложно. А тот парень молчал.

Короче, подходят они к нам и говорят, чтобы мы вышли на улицу. Ну, мы и вышли. Направились в какую-то подворотню. Вокруг ни души. Их трое, нас двое. Но я не боялся. С виду мы с Сашкой, скорее, даже дохлые, но сила у нас есть, а Сашка, так и вовсе теквандо занимается.

- А ну давайте сюда ваши телефоны и выворачивайте карманы, - сказал один из парней по-немецки.

Тут Сашка и залепил ему. Залепил, будь здоров! Без разговоров. Без слов. Тот не ожидал, грохнулся на колени, а из носа кровь хлынула. Другого я просто посильнее толкнул, и он тоже с копыт. А тот парень, с которым мы, можно сказать, побратались, стоял у стены, ему драться не хотелось, но Сашка придавил ему локтем шею так, что он шевельнуться не мог.

- А ну-ка теперь вы отдавайте нам ваши телефоны! И деньги! Да поживее, - заорал на них Сашка.

Лицо у Сашки было злое, и они поверили, что он придушит того парня. Парень хотел что-то сказать, но из горла у него только сиплый хрип вырывался, как будто на скороварке вентиль открыли. Тут даже я испугался. Побросали они телефоны прямо на землю. У одного был «айфон», сам стырил у кого-то. Карманы они тоже вывернули, но денег оказалось немного, пятерка и какая-то мелочь.

Я собрал телефоны и деньги, а Сашка пригрозил, что поубивает их, если они в полицию заявят. С таким другом не пропадешь! Сашка старше меня всего на год, но на него можно положиться.

А боснийцы все равно в полицию пошли. Наверное, их родители заставили. Я готов был поклясться, что в полицию они не пойдут, такой пришибленный у них был вид, когда мы уходили. Ведь практически мы были квиты, просто они не ожидали такого поворота. Мы с Сашкой сделали то, что хотели сделать с нами они, только у них не вышло, а у нас вышло. Они заработали то, на что нарывались! Мы с Сашкой не виноваты. Наоборот! Это было как в кино, где побеждают справедливые мстители. Справедливость была на нашей стороне и мы победили.

 

Полицейские думали иначе. Те парни побывали в больнице и теперь они были жертвы, а мы – преступники. Их уже давно вылечили, а мы сидим в предвариловке. Теперь сами скажите, где справедливость?! Это их надо было упечь, а не нас. Ведь начали они!

Условия в тюряге вообще-то неплохие, камера на четверых, как комната в общаге. Трехразовое питание. Не шикарно, но жить можно. Вот только от скуки хоть подыхай! Мне с каждым днем становилось все хуже. Сашка сидел в другой камере, его я ни разу не видел. Зато мать приходила часто. Хорошо еще, что меня оставили в Вене, а то не справилась бы она, ведь ей еще и отца навещать надо.

Мать мне жалко. Так жалко, что сердце стынет. Ведь я оставался за старшего, за отца, можно сказать, а теперь она совсем одна с малышами. Но она у меня мужественная. Не кричала, не ругалась, и даже не заплакала, а только сказала тихо:

- Расскажи честно, как все было.

Ну, я и рассказал. Все начистоту! Мне скрывать нечего, ведь мы с Сашкой правы.

Мать сказала, нам надо было просто уйти, спуститься в метро, где много народу и тогда ничего такого не произошло бы. Мать – женщина, ей этого не понять. Ведь это – дело чести! Не могли мы бежать, как трусы! Мы бы себя потом не уважали. А эти боснийцы – свиньи! Они первые начали. Пообещали, что не пойдут в полицию, а сами пошли.

Мать только головой покачала:

- А ты сам подумай, если бы тебя кто-то избил и забрал телефон, как тебе было бы обидно!

А зачем мне об этом думать? У меня ничего не отняли, потому что я сумел за себя постоять. И потому что я – настоящий мужчина. Мне всего шестнадцать лет, но я уже знаю, что такое жизнь. Все это я не мог объяснить матери. И не потому что не нашел нужных слов, просто она - женщина, а женщины такого не понимают. Да и язык у меня словно присох, так жаль было ее, ведь она одна с малышами осталась.

 

Мать у меня хорошая. И с отцом они жили душа в душу. Знакомые говорили, странно, столько лет женаты, а все под ручку ходят. У чеченцев такое не принято. Мать, бывало, злилась на отца за то, что он много времени с друзьями проводил, ей хотелось, чтобы он после работы сразу домой шел, а теперь в тюряге она одна его и навещает, друзья все пропали куда-то. Отец у меня хоть и настоящий мужчина, но даже на людях не скрывал, как он сильно мать любит, вот и захотел подарить ей духи на праздник. Мать у меня сильно духи любит… «Горели бы синим пламенем те духи, - говорила мать, - я душиться теперь никогда в жизни больше не буду!»

Раньше отец не бедный был. Когда мы жили в Чечне, у нас два дома было, один отцу в наследство достался, а второй он сам построил. И машина у нас была. А потом… Ну, сами знаете, война! Когда приехали в Австрию, сначала голодали, а потом отец нашел работу. Жили небогато, но ничего… Я в школе учился. Учиться мне нравится. Ну, не так, чтобы ученым сделаться, а просто для жизни. Я уже и профессию уже выбрал… Вот только… Из-за этой истории теперь целый год потерял.

 

Когда мать приходила меня проведать, она сочувствовала мне, а на свою долю совсем не жаловалась. И только повторяла, что я должен раскаяться. Если раскаюсь, говорила, то бог простит меня, и тогда все будет хорошо. А без этого мне всю жизнь страдать придется. Конечно, я раскаивался, но мать не верила, говорила, ты не всей душой раскаялся, ты просто жалеешь, что попал в тюрьму. А как еще надо раскаиваться? Женщины вообще не понимают мужчин. Женская гордость – это одно, а мужская – другое! Получалось, мы с нею вроде как говорим об одном и том же, но на разных языках.

Злился я сильно. На кого? На полицейских тоже, но больше всего на тех боснийцев. Они дали слово, что не пойдут в полицию, а сами пошли. Вот кто должен был раскаиваться! Как только меня выпустят, я найду их, они у меня за все заплатят. Потом, правда, зло куда-то подевалось. Если бы вы томились месяц за месяцем в десятиметровой камере, у вас тоже пропали бы все желания. Кроме тоски я уже ничего чувствовать не мог. Казалось, это никогда не кончится…

Мать поддерживала меня. Если бы не она, мне было бы еще хуже. Заняла денег на адвоката, рассказывала, как идут дела. У меня появлялась надежда, но благодарить ее я не мог, язык не поворачивался, наоборот, я вроде как злился и на нее тоже. Особенно, когда она снова и снова заводила эту песню, что надо раскаяться. Она говорила, без раскаяния никакой адвокат не поможет, потому что от Бога зависит больше, чем от адвоката.

Когда она уходила, мне становилось ее жаль.

Однажды я решил написать ей письмо. Все, чегго не мог сказать словами, хотел написать на бумаге. Стражник дал мне бумагу и карандаш. Эти стражники очень молчаливые. Смотрят не зло, но говорят только тогда, когда конкретно что-то нужно. Сидел я, сидел над этим листком, но так ничего и не написал.

Хоть бы уже, наконец, суд был! Даже, если осудят, все равно лучше будет. Переведут в нормальную тюрьму, а там, говорят, хоть спортзал есть. И общаться там тоже можно, а здесь хоть подыхай от тоски.

Вообще-то в камере был я не один, у меня сосед был, турок, но такой же неразговорчивый, как эти охранники. Звали его Бакра. Он был тоже «малолетка», как и я, но не хотел рассказывать, что с ним произошло. Сказал только с гордостью, что он не турок, а курд. А мне по барабану, хоть бы и папуас!

Охранник каждый день приносил ему бумагу и карандаши, потому что он без конца рисовал что-то. Рисунки были с текстами на немецком, но тексты были такие, что я бы, наверное, ничего не понял, даже если бы они были на русском. Бакра попытался объяснить, но его устный немецкий был не лучше. Я-то по-немецки болтаю без проблем, говорят, даже без акцента, оно и понятно, приехал-то я сюда мальцом.

 

Две верхние кровати долго оставались пустыми, а потом привели к нам третьего, но он как залез наверх, так и оставался там три дня кряду. Только в туалет вставал. А на четвертый день надоело ему пялиться в потолок и он долго смотрел, как рисует Бакра. Тот дал ему другие рисунки посмотреть. Я видел, что он все понял, и рисунки ему понравились. Он даже улыбнулся, но улыбка получилась какая-то кривая и очень несчастная.

У новенького имя смешное – Кнут. Ну, вы знаете, что означает по-русски кнут! Человек с таким именем, как я понимаю, должен был бы быть решительным и отважным. Как молния. А этот парень совсем робкий и его имя ему не шло. Был он очень худой и очень высокий, и лицо у него было совсем бледное.

- Давай, рассказывай, за что тебя? – сказал я.

- Да ни за что!

- Всех ни за что, - сказал я, и откровенно рассказал, за что меня, мне скрывать нечего, если бы та ситуация возникла снова, я бы опять все сделал точно так же.

Тогда Кнут рассказал и про себя тоже. Он был в одной компании с типами, которых до этого почти не знал, так, встречались иногда на школьном дворе. Те ребята были отчаянные, не то, что Кнут. У Кнута друзей, по сути, не было, поэтому он так обрадовался, когда они его пригласили. Пошли пиво пить. Потом завалились к одному, его родители были на даче. И опять пили, пока все родительские запасы не вылакали. Раньше Кнут не пил спиртного, вот его и развезло. Помнит, что пришли какие-то девчонки в шортиках, и тоже стали выпивать.

Вскоре Кнута замутило, и он побежал в туалет. Вернулся, сел на пол и вырубился. Очнулся среди ночи на ковре в гостиной. Переступая через чьи-то спящие тела, добрался до двери.

На следующий день за ним пришли полицейские. Родители уже успели наорать на него за то, что явился на рассвете, а тут и вовсе в истерику: что ты натворил, признавайся! В отделении узнал, что кто-то из парней приставал к девчонкам. Те побежали в полицию и заявили, что их пытались изнасиловать. Вот всех парней и позабирали. Кнут понятия не имел, что там произошло, ведь он с непривычки от спиртного совсем вырубился.

Полицейские ему не верили. И родители тоже. Отец один раз был на допросе, но вел себя так, словно он был судьей, а не отцом. Кнута никто не проведывал. Меня навещала мать, к Бакре подваливала вся турецкая родня, а Кнут оставался один в камере. О нем все забыли. Так забывают зонтик, если дождь кончился.

 

Я мусолил карандаш, снова пытаясь написать матери письмо. Скоро у нее день рождения, а праздновать ей придется одной с малышами. Да разве ж это праздник? Мать слез своих не показывала, но я знал, что она часто плачет, когда остается одна.

Что именно имела в виду мать, когда говорила, что я должен раскаяться? Как нужно раскаяться? Бог, он, конечно, всемогущий, но до нас ему дела нет. Зачем бы он тогда заставлял нас так сильно страдать? Зачем он устроил эту войну и эту эмиграцию?! А мать говорит, не Бог виноват, это люди злые, и нечего на Бога валить, коль законов не соблюдаешь. Она говорит, человек сам отвечает за свои поступки, Бог дал человеку жизнь и законы, и этого уже достаточно, а за остальное человек сам в ответе. Пока, говорит, по закону жили, все у нас было хорошо, а потом у всех вокруг крыша поехала, и все стали стрелять друг в друга…

Что это значит, люди – злые? Получается, я тоже злой? Держат меня взаперти, как дикого зверя. Нет, это несправедливо! Несправедливости много в этом мире. Думал я об этом долго. И еще какие-то мысли приходили, они почему-то смешивались с детскими воспоминаниями, всего сейчас и не припомню, знаю только, что мысли эти постепенно вроде как поглотили меня, я утонул в них…

 

Кнута увели на допрос, а когда он вернулся, его и без того бледное лицо было, как мел. Он говорил правду, я это знаю, ведь это сразу видно, врет человек или говорит правду, но полицейские ему не поверили. Кнут на полгода моложе меня, но он еще совсем ребенок, с такими и дружить-то не интересно. Вернувшись, он ничего не сказал, забрался наверх на свою койку и до конца дня ни разу не пошевелился. А ночью меня разбудил звук, как будто что-то стукнуло. Я открыл глаза и в светлом проеме окна увидел огромную тень, она раскачивалась, как маятник. Не сразу сообразил, что это Кнут. Какая-то пружина выкинула меня из кровати, я обхватил его ноги и стал толкать наверх. Бакра тоже проснулся и взлетел на верхнюю кровать, вдвоем мы высвободили Кнута из петли. Он был без сознания, но сердце у него стучало и его отправили в лазарет.

А мы с Бакрой до утра уже не сомкнули глаз.

 

Пустым взглядом смотрел я в белесый прямоугольник зарешеченного окна, и мне казалось, что я все еще вижу эту страшную раскачивающуюся тень. Из меня словно вынули душу, и внутри образовалась пустота, она затягивала меня все глубже, пока я окончательно не растворился в ней, как в черной дыре, про которую я однажды видел передачу. Потом пустота вышла за пределы моего тела, разлилась по камере и поползла наружу сквозь зарешеченное окно. Казалось, она зажила своей жизнью, и спасения от нее не было. Как же она, оказывается, тонка, эта грань между жизнью и смертью!

Два дня пробыл я в состоянии, которое, наверное, и называют прострацией. Я был здесь, и меня здесь не было. Я думал о жизни и о смерти, и я ни о чем не думал.

Почему он это сделал? Значит, есть на свете что-то, что важнее самой жизни... Как бы тяжела ни была жизнь, как например, теперь моя теперь  в этой клетке, я бы никогда не пожелал ее лишиться. А Кнут пожелал...

На третий день слезы сами потекли у меня из глаз, и я ничего не мог с этим поделать. Я плакал. Плакал, как женщина и мне не было за это стыдно. Отвернулся, конечно, к стене, чтобы Бакра не видел, но знал, что плечи предательски вздрагивают, так плохо мне было. Сосед, к счастью, тоже был погружен в тяжелые раздумья, ему было не до меня. Он в эти дни даже рисунки свои забросил.

После того, как слезы кончились, мне стало легче.

На следующий день пришла мать, и я рассказал ей обо всем.

- Ты спас человеку жизнь, - задумчиво сказала мать, и мне показалось, она тоже заплачет.

Героем я себя не чувствовал. В том, что произошло с Кнутом, есть доля и какай-то непонятной моей вины. В чем эта вина, я не знал, но я ее чувствовал. Хотелось рассказать матери о том, что происходит у меня внутри, но я не мог найти слов, я не знал, как называются эти чувства, они опустошали мою душу. Мать долго и молча смотрела меня. Я тоже смотрел ей в глаза, пока в ответ на этот ее добрый и печальный взгляд не залило меня чувство благодарности. Эта женщина понимает все без слов, она умнее и лучше всех мужчин, которых я знал. С тех пор, как я здесь, мои друзья забыли обо мне точно так же, как отца забыли его друзья, и только моя мать ни разу не оттолкнула меня. И отца она тоже не оттолкнула. Она всегда на нашей стороне. Ей стыдно за нас, больно за наши поступки, она никогда нас не оправдывала, но даже в тюрьме она прижимала нас обоих к своему большому сердцу.

А Кнута родители предали. Они его отвергли, стоило ему попасть в беду. Они отказались от него, даже не спросив, что именно произошло. А ведь он – их кровь...

 

- Мама, я все понял, - тихо сказал я и на глаза снова накатили слезы. Мне показалось, словно я снова стал ребенком.

 - Что ты понял, сынок? – грустно спросила мать.

- Я раскаялся, мама, мне стыдно за то, что я сотворил. И за то, что теперь тебе больно, мне тоже стыдно.

Эти слова непроизвольно вырвалось из моей груди.

 

На следующий день пришел адвокат и сказал, что суд назначен через три дня. Суд шел недолго. Приговор: полтора года заключения. Учитывая, что отсидел я уже почти год, выпустили меня на поруки прямо из зала суда. Вечером я помогал матери укладывать малышей спать.

Покаяние…

У русских есть такая поговорка: «Бог любит грешников». Вероятно, кающихся грешников.

Правда ли это, что у всех у нас только один Бог?

 

Вена, 2012